Салазкин спустился. Постоял, глядя вверх.
«У меня умирает друг…»
Привязав галстук, Салазкин сделал для Кинтеля все что мог… Или мог что-то еще?
Мог. И обязан был! И он решился на то, о чем до сих пор думал отрывочно и несмело.
К счастью, была суббота, для многих выходной день, и она оказалась дома.
Открыла дверь, вздрогнула, отступила, взяв себя тонкими пальцами за подбородок. Может, испугалась перемазанного вида мальчишки?
— Здравствуйте, — сказал Салазкин тихо, но решительно. — Вас зовут Надежда Яковлевна?
— Да… входи.
Он шагнул через порог.
Надежда Яковлевна отступила еще. Спросила то ли со страхом, то ли со скрытой болью:
— Чего ты хочешь, мальчик? Я… слушаю…
Глядя в ее худое, с печальными складками лицо, Салазкин все так же негромко, но твердо проговорил:
— Извините. У вас был сын. Да?
— Да… Да!.. А ты…
— Я его друг.
Надежда Яковлевна села на приступок у зеркала, глянула ищущим, недоверчивым, растерянным взглядом:
— Но… я не помню тебя. Да нет, не может быть. Ты гораздо младше.
— Всего на два года. Это не важно… Сейчас ничего не важно, Надежда Яковлевна. Вы ничего не знаете, а он… сейчас в больнице. В очень плохом состоянии… — Салазкин не посмел сказать «в безнадежном»…
Она прижалась затылком к собственному отражению. Пальцы на подбородке закаменели, брови сошлись.
Салазкин строго сказал:
— Все ему говорили, что вы погибли, но он не верил. И узнал, где вы живете…
Она как-то обмякла, положила руки на колени, нагнулась к Салазкину:
— Я что-то начинаю понимать… Наверно, именно этот мальчик опустил мне в ящик под Новый год открытку, которая на месяц уложила меня в больницу?
— Да… но разве вы…
— Нет… — выдохнула она. — Нет, мальчик, нет… Это просто… такое вот совпадение. У меня был сын, Витенька, двенадцати лет. Он умер три года назад от лейкемии. Не здесь, в другом городе… И я приехала сюда, потому что не могла там одна… И вдруг открытка: «Мама, поздравляю…»
— Это я посоветовал ему, — прошептал Салазкин.
Помолчав и отвернувшись, она спросила:
— Сколько ему лет?
— Тринадцать… завтра было бы…
— Почему… «было бы»?
Салазкин всхлипнул, но не отвел глаз.
— Потому что, наверно… не успеет…
— Так плохо?
Он кивнул, но опять поднял глаза:
— Надежда Яковлевна… Теперь ведь не имеет значения. Говорят, он иногда что-то чувствует сквозь… бессознание. И он поймет, что вы пришли. И будет думать… Хоть на последний час ему радость… Он надеялся целый год…
— Господи… Почему он решил, что я его мама?
— Говорит, похожи… Может, он даже откроет глаза и увидит… — Салазкин отвернулся, заплакал уже открыто.
— Господи… — сказала опять Надежда Яковлевна. И потом еще, с усилием: — Я несколько дней провела в палате, когда умирал Витя. До самого конца… Ты думаешь, я выдержу это еще раз?
Салазкин глянул мокрыми испуганными глазами:
— Извините… Я так не думал… Я об этом вообще не думал. — Потом сказал спокойнее и уже безнадежно: — Дело в том, что я думал только о Дане…
— Его зовут Даней?
— Да…
Они молчали долго. Салазкин хотел уже прошептать: «Извините, я пойду…» Надежда Яковлевна вдруг поднялась. Медленно, будто с тяжелым мешком на плечах.
— Ладно, идем…
— Нет… если так, то, наверно, не надо… — забормотал он.
— Теперь это не тебе решать. И не мне. Наверно, судьба… — Она вдруг стала спокойной, строгой даже: — Пошли… Хотя постой, иди-ка сюда. Где ты так вывозился…
Надежда Яковлевна за плечо ввела Салазкина в ванную. В теплой воде намочила конец махрового полотенца, решительно и умело оттерла Салазкину щеки, ладони, коленки. Щеткой почистила рубашку, без успеха впрочем.
— Идем.
На лестнице она спросила:
— Где больница?
— На Московской, областная…
На улице они не пошли к трамваю. Надежда Яковлевна подошла к обочине, решительно проголосовала первому же «Москвичу». Тот тормознул.
— Нам нужно в больницу, очень срочно. Там мальчик… На Московской.
— Садитесь, — буркнул молодой водитель, мельком глянув на Салазкина.
— Спасибо… Ох, я оставила деньги! Вы подождете минуту?
— Садитесь. Мне все равно в ту сторону…
Помчались. На полпути Надежда Яковлевна вдруг шепотом спросила:
— Мальчик, а меня пустят?
— Я добьюсь, — тихо сказал Салазкин.
Он добился. Его уже знали здесь и недолго сопротивлялись отчаянной просьбе позвать Андрея Львовича. Скоро чернобородый доктор оказался в вестибюле.
— Вот… — сказал Салазкин. — Это его… мама. Она должна…
Андрей Львович посмотрел на мальчишку, на женщину. Почему-то оглянулся на лестницу. И сказал уже ни на кого не глядя, опустив глаза:
— Хорошо, Саня, дай Даниной маме свой халат, так будет быстрее…
Вот и все. Он сделал что мог. Теперь надо было идти домой, потом в школу. Обедать, сидеть на уроках, жить…
Но Салазкин опять пришел к обгорелому клену. Тянуло его сюда, словно за каким-то утешением. За спасением. Но не было теперь ни утешения, ни спасения. Ни надежды. Понимание того, что Кинтель вот-вот умрет, надвинулось беспощадно. Уже без всякой гордой печали, без той значительности, которая была во фразе: «У меня умирает друг».
Салазкин понял, что до сих пор все-таки не верил в это до конца. Пока делали доску для дома и привязывали галстуки, пока он пробивался в больницу, и даже пока разговаривал и ехал с Надеждой Яковлевной — это все еще была какая-то игра. Это отвлекало мысли и силы от того самого страшного, что неизбежно приближалось. А теперь отвлекать было нечему. И страшное, безысходное ощущение потери обрушилось на беззащитного Салазкина со всей своей черной беспощадностью.